?

Log in

В сеть выложен «Воздух» № 2’2016. Как обычно, вывешиваю ниже свои… - ТРЕПАНГ [entries|archive|friends|userinfo]
Лев Оборин

[ userinfo | юзеринфо ]
[ was written | было написано ]

Links
[Links:| вконтакте facebook ask.fm twitter журнальный зал литкарта литрадио openspace википедия thequestion ]

[Jan. 2nd, 2017|02:06 am]
Лев Оборин
[Tags|, , , ]

В сеть выложен «Воздух» № 2’2016. Как обычно, вывешиваю ниже свои рецензии из номера.



Оксана Васякина. Женская проза: Первая книга стихов. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2016. — 48 с. — (Серия «Поколение», вып. 44)


В 2010-е годы в русской поэзии социальность и конфессионализм заключили союз, существенно повысивший доверие и к тому, и к другому. Стихи Оксаны Васякиной — один из ярких примеров такого симбиоза, который позволяет говорящему стирать границы между «собой» и «другими». В нарративных текстах о третьих лицах эти персонажи тоже выглядят в какой-то мере авторскими ипостасями: этих людей Васякина проживает, встраиваясь в их речь: «Сорокачетырёхлетняя женщина говорит девятнадцатилетнему гопнику соседу по коммуналке: / Зарегистрируй меня вконтакте я буду музыку слушать и смотреть обновления на странице своей дочери правда ничего не понятно но главное это внимание / А потом говорит ну Андрей пропусти меня к стиральной машине ну что ты делаешь Андрей я же старая для тебя у меня дочь тебя старше». Важная точка отсчёта для этих стихов — поэзия Лиды Юсуповой; если первое стихотворение сборника, «Маленький мальчик в яблоневом саду...», заставляет вспомнить о её замечательном тексте «Камнеломки ᐃᒡᓗᓕᒑᕐᔪᒃ» (как и в нём, в пространном стихотворении Васякиной — да и во всей её книге — гораздо больше нежности, чем может показаться на первый взгляд), то процитированные ранее строки о сорокачетырёхлетней женщине, как и стихи о московских мигрантах, вступают в отношения резонанса с другими юсуповскими стихами — о белизском криминале, о московском изнасиловании (см. предыдущий номер «Воздуха»). Значит, союз, о котором говорилось в начале, «носится в воздухе». Разумеется, в задачу поэта не входит его формулировать и улавливать, это происходит само по себе. Больше того, возможно, что это самое интенсивное, но не самое главное впечатление от книги Васякиной: в конечном итоге мы остаёмся со стихами, которые одновременно и производят очень свежее впечатление, и продолжают, как умело рассказанные стихи «о себе», волновать, включая древние механизмы сопереживания. Поэтому важно и то, что социальность у Васякиной (как и во многих текстах Галины Рымбу) инклюзивна и готова обратить внимание на множество людей за пределами «референтных групп»: «Кто все эти люди, / Которые смотрят центральное телевидение, / И в каком они пребывают отчаянии» — поводом для сопоставления себя со «всеми этими людьми» становится личная трагедия; вообще личное и социальное в этих стихах перетекает одно в другое на биологическом уровне, и в какой-то момент личного — залогом которого становится осуществление того или иного социального процесса — становится больше: «Ты делаешь зарубки в пространстве. От них мы отталкиваемся взглядом. / Вот веточка мимозы. Восьмое, Март, Каталония. Женщины, так много женщин, они ликуют на улицах. Они поют и смеются. Танцующая демонстрация. Фиолетовая волна. Мы станем смеяться и ликовать. Это наши сёстры, говорю я. Посмотри на них. Они живые. Ты плачешь. И я тоже». Или, ещё нагляднее:


Анжела прикасается к срезу ствола и считает каждый овал, / Она видит: это дерево не проходит по первой категории, и даже по второй, / Проще сказать, это брак. <...> Расслои меня, мой молодой, / Достань из трельяжа мои записи на кальке, / Мои чертежи, где дерево могло стать вечной сверкающей жизнью, / И не показывай, что ты там увидел, / Просто потрогай после этого всю меня. / Что там, теперь, вместо крови? / Берёзовая влага. Осиновая смола.


Дмитрий А. Пригов. Советские тексты. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016. — 272 с.

Переиздание известного сборника 1997 года появилось вскоре после выхода второго тома посмертного собрания сочинений Пригова, и это позволяет сопоставить составительский проект «Нового литературного обозрения» с авторской структурой «Советских текстов». Название книги отражает, разумеется, и время создания, и пафос (насколько в случае Пригова можно говорить о пафосе) осмысления простого лишь на самый поверхностный взгляд конструкта «советский поэт»; «советское» в этих текстах предстаёт как онтологическая категория, а выявить её помогают автометаописание, остранение и прочие приёмы, которыми полны нарочито «бесхитростные» стихи Пригова: сквозящее в них ощущение двойственности, одновременного иронизирования и любования — вероятно, и есть то «мерцание», о котором Пригов не раз говорил в своих теоретических текстах. В сборник вошли едва ли не все хрестоматийные, всегда пребывающие на слуху приговские циклы, от «Апофеоза милицанера» до «Образа Рейгана в советской литературе»: поразившие современников при первом прочтении, они не теряют силы и сейчас, подчёркивая магистральность «советского» проекта для Пригова (наряду с проектом «авангардистским»). При этом наибольшее впечатление в контексте имплицитной задачи сборника производят такие сериальные непоэтические тексты, как «Предложения», «Некрологи», «Призывы»: их «жанровые» обозначения в сопоставлении с самими текстами выглядят примерно так же, как «маленькие верёвочки, не пригодные ни к какому употреблению» из известного анекдота, напоминая о том, что Пригов как никто умел классифицировать и приспосабливать к делу тот «заупокойный лом», который открыл в других, но не в себе, Маяковский:

Предлагается
представителям партийных, комсомольских, профсоюзных, пионерских и прочих общественных организаций, членам творческих союзов, организации и групкомов, деятелям мировой и национальных культур, сотрудникам органов охраны общественного порядка, милиции и госбезопасности и широким массам общественности прибыть 7 февраля 1837 г. на Чёрную речку близ города-героя Ленинграда с целью проведения митинга протеста против готовящегося зверского убийства великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина.


Интересно, что в неблаговидной роли посмертного ниспровергателя Пригова в своё время пытался выступить Дмитрий Галковский, собравший антологию советских текстов «Уткоречь», тоже с предуведомлением, — текстов, клишированность которых делает из них редимейд. Если о степени радикальности стратегий Галковского и Пригова можно спорить, то в части осознанности стратегии Пригов, бесспорно, выигрывает.


Ксения Чарыева. На совсем чужом празднике: Первая книга стихов. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2016. — 48 с. — (Серия «Поколение» вып. 43)

Ксения Чарыева подошла к составлению первого и долгожданного бумажного сборника радикально, не включив в него добрую половину лучших своих стихотворений. Тем не менее, по этой книге можно понять, почему Ксению часто называют в числе лучших молодых поэтов. Её регулярные стихи полны выдающейся страстности и, я бы сказал, скорости мышления («на карте памяти и пара чисел / вокруг цветная от слов вода / я верю в скорость, и я превысил, / а прав и не было никогда»), а верлибры — наоборот, созерцательной медлительности («по утрам будто из путешествия / на места возвращаются вещи // книга // нож, его долгая память о кожуре яблока»). И то, и другое — разговор «на разрыв», предельно честный. Словесная работа на грани фола — потому что «чистые» сантименты давно таковой считаются — очень ответственна, и тем удивительнее, что у Ксении Чарыевой получается брать на себя эту ответственность, как бы не сознавая её. Разумеется, обо всём этом имеет смысл говорить, только если стихи хороши, и у Чарыевой они хороши не только безусловным горением, свершающимся с разной интенсивностью, но и умением формулировать — иными словами, в какой-то мере обуздывать это горение, позволять и другим смотреть на него, пусть даже для автора это может быть болезненно. Вся книга Чарыевой иллюстрирует этот процесс — достаточно взглянуть, например, на два соседних стихотворения. Первое начинается строками «лицом к лицу лица не утаить / нам не хватило смелости представить / что сделает вода когда захочет пить // осталось только узнавать / в раллистах насмерть врезавшихся в память / друг друга как себя»: перефразировка Есенина позволяет обозначить своё личное, говорить о стыдливости, с которой связан и страх гибели себя-в-другом, и желание такого растворения; о вырастании доверия, желания делиться детскими воспоминаниями, в том числе травматичными (в «раллистах насмерть врезавшихся в память» угадывается воспоминание о гибели Айртона Сенны, почему-то действительно знаковом событии для детей начала 1990-х). Второе стихотворение состоит из четырёх строк: «небо синее печенье / клёны клювы / трубы рты / небо чистое стеченье обстоятельств высоты». С одной стороны, здесь тоже присутствует детское восприятие, но, с другой, оно не опосредовано; с третьей же, этот «детский» импрессионистический образ выливается в афористичную формулировку, сделанную на ином уровне мышления, пришедшую, может быть, (не)случайным созвучием. Стихотворение на один вдох и один выдох, принципиально иная скорость; раз уж мы тут говорим о «неуместных сантиментах», то к письму Чарыевой можно применить неуместное сравнение с песней «Машины времени» «Костёр»: одни её стихотворения — костры экономные, другие — моментально и ярко сгорающие; стихотворение второго рода (продолжим рок-сравнения) могло бы сказать о себе словами Джима Моррисона, который в собственном представлении был кометой или падающей звездой, мимолётной и незабываемой. В одном стихотворении, собственно, об этой двойственности и говорится: «если день будет ясным / мы увидим друг друга как неопытные рыбаки // если речь будет ясной, / слово сможет прожечь / за меня, и я проживу следом за словом / через дырку, оплавленную по краям». Ясный день или ясная речь — выбор, который Ксения Чарыева никогда не делает окончательно — и хочется надеяться, что и не сделает.

я похож на кончик карандаша / чьи намерения тверды / но моя доподлинная душа / изготовлена из воды // как вода умеет играть и течь / мимо диких прекрасных мест! — / но слова всегда заслоняют речь как рука / заслоняет жест


Олег Чухонцев. выходящее из — уходящее за: Книга стихов. — М.: ОГИ, 2015. — 86 с.

Спустя 12 лет после сборника 2003 года «Фифиа», давшего, по моему субъективному счёту, несколько лучших стихотворений начала века и, среди прочего, обновившего религиозный регистр в русской поэзии, существовавшей тогда в совершенно ином общественном пространстве, Чухонцев вновь открывает книгу четверостишием-вступлением: «ноги скользящие по чему-то вниз / опрокинутые вверх глаза / движущееся талое выходящее из / белое голубое уходящее за»: подобно зачину прошлой книги («фифиа» на суахили означает «исчезать», «улетучиваться») оно толкует об уходе, исчезновении как естественном порядке вещей, но мотив поскальзывания придаёт этому нежелательную стремительность: ничего не остаётся, кроме как стремиться вниз по ледяной поверхности — вместе со временем, которое раньше хотелось задержать: «одна минута / и ты летишь и за тобой судьба». Смирение, принятие смертности — лейтмотив книги, и тем ценнее кажется ещё отпущенное время: «ибо Дарующий долголетье / большего ждёт и от нас отдарка. / А за гражданской гоняться медью — / годы последние тратить жалко»; или: «а что мир пребывает во зле, / мне на это уже наплевать» — сравним это с известными строками Сергея Гандлевского: «Взглянуть на ликованье зла / Без зла, не потому что добрый, / А потому что жизнь прошла». Разница поэтики Чухонцева и Гандлевского очевидна, так что сходство здесь объясняется — тривиальный вывод — действительной «вечностью» темы смерти, перед которой все равны (есть, впрочем, и путь активного неприятия-отрицания, как у Алексея Цветкова; здесь, конечно, присутствует и связь с мотивами веры и атеизма). Примечательно, как Чухонцев находит дорогу для собственного, связанного только со своей судьбой, высказывания, через «валежник да туман» тропов, которые непрошено откликаются чужими мотивами и словами. Перед нами тот этап творчества поэта, когда ему важнее всего высказать свои соображения «с последней прямотой», тонким штрихом отделив их от гула соображений чужих и никогда — потому что одно «я» никогда не равно другому «я» — своим не тождественных. Этот путь грозит отчаянием, но внезапно дарит новые траектории: так, совершенно неожиданными по письму выглядят и стихотворение о смерти Бен Ладена, и палиндромическая часть цикла «Юга». Оставаясь наедине с собой, в том числе в одиночку идя по дороге, человек часто начинает вести себя необычно: он проговаривает некие не испробованные ранее возможности, зная, что укрыт от посторонних глаз. Признаться в этом — смелость (ср. «Перешагни, перескочи...» Ходасевича). Этой смелостью запомнилась книга «Фифиа», и новая книга Чухонцева тоже ценна такими признаниями — как, впрочем, и личностной мнемоникой, всегда внимательной к неприкаянным и перерастающей из «белых» клаузул в рифмованные, что производит какой-то симфонический эффект (см. поэму «Общее фото»).

И чтобы эта вот белиберда, / к тому же с погремушками созвучий, / жизнь поломала всю? да никогда! // Но сумрак разрежённый и колючий, / но первая вечерняя звезда, / но лист пожухлый, бьющийся в падучей // на ветке, оголившей провода, / и что ещё? какой-то глупый случай / как замыканье — и тогда, тогда...


Сергей Шабуцкий. Придёт серенький волчок, а в кроватке старичок. — М.: Words&Letters Press, 2016. — 80 с.


Небольшому сборнику Сергея Шабуцкого предпослано целых семь предисловий и одно послесловие на задней стороне обложки. Возникает соблазн (как и у одного из авторов предисловий — Олега Дозморова) связать это с авторским самоощущением маргинальности по отношению к «актуальной словесности» — в не самом удачном стихотворении книги Шабуцкий обращается к «неподцензурным», которые нынче ходят «в цензорах»: «возьмите в поэзию». Между тем такое обращение совершенно излишне: эти стихи состоятельны и не нуждаются в благословениях, а интонация автора узнаваема. Шабуцкий предлагает языковую и стилистическую игру в качестве терапии боли, и важно, что такая терапия способна помочь не только самому пишущему. Центральные, видимо, произведения Шабуцкого — поэмы «Переносимо» и «Пусто-пусто», проникнутые личными мотивами и посвящённые их осваиванию/вытеснению. «Пусто-пусто» — изящно отсылающее к логике игры в домино воспоминание о дачном детстве, разумеется, связанное и с его невозвратностью, и с уходом тех людей, что его населяли. Довольно старый текст «Переносимо» рассказывает о больных и персонале онкологической больницы, но за ним стоит личная потеря, связанная с ощущением потери глобальной; она осмысляется здесь в регистрах от «Кто же знал, что ей остаётся месяц» до «Подарил мне Дед Мороз / Лимфогранулёматоз». Трагическое по своей сути вышучивание смерти, этого превращения живого человека в безжизненный свёрток, — важный мотив поэзии Шабуцкого: см. лучшее стихотворение книги: «Вынос тела тривиален. / А вот если бы из спален <...> Тело пятилось само — / Было б легче выносить» (двойной смысл слова «выносить» очевиден); «Два харона с "Ритуала" / Завязали покрывало <...> "Вам помочь?" "Вы — сын? Нельзя вам". / "До свида..." "Вы что! Нельзя!" / Ой, боюсь. Казя-базя. / Я-то думал, все умрём». Ощущения утраты не избегают ни юмористические миниатюры (за исключением вполне жизнерадостного оммажа Бёрнсу), ни условная любовная лирика: подмосковная река Протва оборачивается державинской «рекой времён», с тем отличием, что Шабуцкому до «царств и царей» нет дела: его лирический субъект как раз надеется их «пережить», а вот то, что эта река смывает и уносит лично дорогое, — несправедливая брешь, лишь частично залатываемая стихами.

Рядом / Сверстница / Из-под платья / Стаскивает купальник / Мокрый / Протва с волос / Пробегает между лопаток / Мог бы / Мог бы / Но Протва / Откровенье стачивает до обряда.

Бонус: поэтические итоги года на «Горьком», где я также пишу о некоторых из этих сборников
LinkReply